Серж В. О Льве Троцком.

Ноя 27 2012

«17 октября Юденич захватил Гатчину, около 45 километров от Петрограда. Через два дня его авангард вступил в Лигово, большой пригород в пятнадцати километрах. Билл Шатов ругался: «Правила военного искусства, как мне талдычат военспецы, требуют, чтобы штаб дивизии находился в стольких-то километрах от линии огня... Наш — в 12 сотнях метров! Пришлось сказать им: «Толкал я правила такого искусства!..» По видимости, это была агония. Не было ни составов, ни горючего для эвакуации, мы располагали лишь несколькими десятками автомашин. Детей известных деятелей отправили в сторону Урала, они ехали по первому снегу, из одной голодной местности в другую, не зная, где остановиться. Мы готовили себе новые документы и стремились изменить внешность. Для бородатых это было относительно легко, следовало только побриться. А остальные? Хлопотливая партийная активистка, жизнерадостная, миловидная, словно ребенок, занималась организацией потайных складов оружия. Я больше не ночевал в «Астории», первый этаж которой в ожидании осады был укреплен мешками с песком и пулеметами, а проводил ночи на аванпостах линии обороны вместе с коммунистическими батальонами. Моя беременная жена спала неподалеку, в медпункте, с узелком, в котором было немного белья и дорогих нам вещей, важно было не потерять друг друга во время сражения и вместе отступать по берегу Невы. План обороны предусматривал ведение боев вдоль каналов, пересекающих город, упорную защиту важнейших пунктов и полную неосуществимость отхода в итоге. Широкие безлюдные проспекты Петрограда в бледном печальном осеннем свете усугубляли ощущение безвыходной катастрофы. Город был столь пустынен, что кавалеристы могли скакать галопом по центральным улицам. У входа в Смольный, бывший институт благородных девиц, где заседал Исполком Совета и партийный комитет, стояли пушки, придавая ему суровый вид. В него входили две окруженных садом группы зданий, между широкими улицами и бурным простором Невы, через которую невдалеке был переброшен чугунный мост. С одной стороны бывший монастырь в стиле барокко, красивый, богато украшенный, с высокой церковью и резной колоколенкой, целиком окрашенной в синий цвет; с другой — четырехугольное здание самого института, с колоннами по фронтону — трехэтажная казарма, построенная архитекторами, признававшими лишь прямые линии — прямоугольники, увенчанные перистилем в стиле ампир. Ныне в обители жили рабочие-гвардейцы. Большие квадратные кабинеты, уставив окна в пустоту вымершего города, почти обезлюдели. Лишь округлые плечи Зиновьева и его подавленный голос являли некие признаки жизни среди телефонов. Он постоянно связывался с Лениным, без особой убежденности выступая и за сопротивление, и за эвакуацию. Наиболее компетентные эксперты, инженеры и выпускники Военной академии считали, представьте себе, сопротивление невозможным и намекали на то, что оно приведет к большим жертвам, как будто капитуляция или сдача города не вызвали бы еще более деморализующие потери! Известия с других фронтов были столь плохи, что Ленин колебался, стоило ли жертвовать последние силы на оборону обреченного города. Троцкий придерживался иного мнения, и Политбюро доверило ему последнюю попытку. Присутствие Троцкого, председателя Реввоенсовета, тотчас изменило обстановку в Смольном и Петропавловской крепости, комендант которой, Авров, держался на пределе сил. Рабочий Авров стал унтер-офицером благодаря войне, каждый день я видел его квадратное, изрезанное морщинами лицо с тяжелыми веками, его гимнастерку с расстегнутым воротом. То, что ему говорили, он выслушивал тупо, но потом в его пепельных глазах вспыхивал огонек, и он энергично отвечал: «Я отдам приказ, — тут же яростно добавляя: — но не знаю, будет ли он выполнен!» Троцкий прибыл на своем знаменитом поезде, объезжавшем фронты. С начала гражданской войны он возил с собой прекрасные автомобили, службы связи, трибунал, пропагандистскую типографию, санитарные команды, специалистов в области военной инженерии, снабжения, уличных боев, артиллерии — все проверенные в бою, самоуверенные, связанные узами дружбы и доверия, излучавшие силу и энергию; они носили черные кожанки и красную звезду на фуражке. Эта сплоченная группа решительных и хорошо оснащенных организаторов бросалась туда, откуда грозила опасность.
Они взяли все в свои руки. И произошло чудо. Троцкий приказал объявить, что «город будет защищаться изнутри», что это наилучшее, исходя из момента, стратегическое решение, что небольшая армия белых затеряется в лабиринте укрепленных улиц и найдет там могилу. С этой решимостью победить резко контрастировали расчетливые и лукавые по обыкновению слова Владимира Ильича: «Ну что ж, снова будем работать в подполье!» — их привел мне один французский коммунист (Рене Маршан), незадолго до того видевший Ленина. Но был ли в этом контраст? Я видел Троцкого лишь один раз на улице, а затем на большом собрании Совета, где он объявил о прибытии башкирской кавалерийской дивизии, которую предполагалось бросить против финнов, если Финляндия вздумает шевельнуться (действительно, от Финляндии зависело, добивать нас или нет). Крайне ловкая угроза, от которой в Хельсинки повеяло дыханием террора. Заседание Совета происходило в окружении высоких белых колонн Таврического дворца, в амфитеатре бывшей имперской Думы. Троцкий был воплощением целеустремленной силы, к тому же — неподражаемым оратором, в его звучном голосе слышался металл, он бросал краткие, зачастую сардонические фразы, проникнутые страстной, несгибаемой волей. Решимость сражаться до последнего была воспринята с энтузиазмом, весь амфитеатр встал и запел гимн. Думаю, «круглоголовые» Кромвеля точно так же пели перед боем свои псалмы.
Хорошие пехотные полки, вызванные с польского фронта, проходили через Петроград и занимали позиции в пригородах. Башкирская конница на низкорослых длинношерстных степных лошадях проезжала по улицам; смуглые всадники в черных бараньих колпаках, словно явившиеся из далекого прошлого, пели гортанными голосами, вторя себе пронзительным посвистом. Иногда во главе их гарцевал худощавый молодой интеллигент в очках, будущий писатель Константин Федин. Они сражались мало и безуспешно, но не это было главным. Прибыли также обозы с продовольствием, добытым Бог знает, где и каким образом, — это оказалось самым эффективным! Распространилась молва, что у белых есть танки. Троцкий объявил, что пехота может и сумеет бороться с ними. Не знаю, какие хитрумные агитаторы распустили слух, быть может, в конечном итоге верный, что танки Юденича сделаны из крашеного дерева. Город покрылся настоящими редутами: пушки могли простреливать улицы. При строительстве укреплений использовались, в частности, сточные трубы подземной канализации.
Анархисты были мобилизованы на оборону города. Партия выдала им оружие. Их «черный штаб» располагался в разгромленной квартире бежавшего дантиста. Там царили беспорядок и дух товарищества. И улыбка белокурой молодой женщины, бесконечно привлекательной, несмотря на короткую стрижку и кожанку. Она вернулась с Украины, рассказала об огромных потерях и привезла известия от Махно. Маруся Цветкова сияла, словно солнышко, на фоне горькой экзальтации мужчин. Именно они в ночь наибольшей опасности заняли типографию «Правды», ненавистного большевистского листка, готовые защищать ее до последней капли крови. Однажды вечером анархисты обнаружили двух белых, вооруженных гранатами. Что делать? Заперли их в комнате и с подавленным видом уставились друг на друга: вот и мы стали тюремщиками, словно чекисты. Чекистов они презирали всей душой. Предложение расстрелять этих врагов, шпионов, было с негодованием отвергнуто. Мы будем расстреливать?
В конце концов, мой друг Калабушкин, бывший узник Шлиссельбурга, один из организаторов снабжения республики топливом, взялся отвезти их в Петропавловскую крепость. Это было всего лишь плохим компромиссом, так как ЧК живо отправила бы их на тот свет. Колабушкин, в прошлом сам проделавший этот путь под конвоем царских жандармов, видел перед собой в автомобиле, принадлежавшем Черной гвардии, загнанных людей, и вспоминал свою молодость. Вдруг он остановил машину и сказал им: «Бегите, сволочи!» Позже, с облегчением и грустью одновременно, он рассказал мне об этих невыносимых минутах.

— Ну не идиот ли я? — спросил он. И затем: — Знаешь, я все-таки доволен.

— Я понимаю, хотя...

Петроград был спасен 21 октября в битве на Пулковских высотах, в 15 километрах к югу от полуосажденного города. Поражение обернулось победой, войска Юденича в беспорядке бежали к эстонской границе. Три сотни рабочих, пришедших на помощь из Шлиссельбурга, в критический час остановили их и были перебиты офицерским корпусом, который шел в бой, как на парад. После победы я получил последнее письмо Мазина (Лихтенштадта). Он просил меня передать это письмо его жене. «Если посылаешь людей на смерть, — писал он, — следует погибнуть самому».»

 

«За исключением России и, быть может, Болгарии в мире нигде еще не было коммунистов. Как старые революционные школы, так и молодое поколение эпохи войны были бесконечно далеки от большевистского менталитета. Все эти люди представляли движения, отставшие от хода событий, выказывали много доброй воли и мало способностей. От Французской социалистической партии прибыли Марсель Кашен и Л.-О.Фроссар. Кашен, как обычно, держал нос по ветру и, чтобы сохранить популярность, полевел — ранее в интересах французского правительства он оказывал содействие милитаристским кампаниям Муссолини в Италии (1916). В Варшаве по пути на конгресс Кашен и Фроссар провели переговоры с польскими социалистами, одобрявшими контрреволюционную агрессию Пилсудского. Как только это стало известным, Троцкий настоял на их безотлагательной высылке — и мы больше их не видели. Изгнание «этих политиканов» вызвало, кажется, всеобщее удовлетворение.»

 

«Конгресс подготовил раскол французской (Тур) и итальянской (Ливорно) партий, поставив желающим вступить в Коминтерн двадцать одно строгое условие, точнее, двадцать два: последнее, малоизвестное, исключало франкмасонов. Никто не найдет и следа четвертого вопроса в отчетах конгресса; но я видел, как Ленин горячо спорил об этом с окружившими его иностранцами в зальчике по соседству с большим, украшенным позолотой залом императорского дворца; туда был выдворен трон и рядом с этим ненужным теперь предметом висела карта польского фронта. Стучали пишущие машинки. Ленин, с портфелем под мышкой, комментировал продвижение армии Тухачевского на Варшаву. Карл Радек, саркастичный и забавный, похожий на обезьяну, поправлял постоянно сползавшие слишком просторные брюки: «Мы разорвем Версальский договор ударами штыков!» (Позднее мы узнали, что Тухачевский жаловался на иссякающие силы и растянутые коммуникации; что Троцкий считал это наступление слишком рискованным, Ленин в известном смысле навязал его, послав Раковского и Смилгу к Тухачевскому в качестве политкомиссаров; оно, вполне вероятно, удалось бы вопреки всему, если бы Ворошилов, Сталин и Буденный, вместо того, чтобы поддержать его, не постарались бы обеспечить победу себе, наступая на Львов.) Неожиданно под Варшавой, о падении которой уже сообщалось, наша армия потерпела поражение.»

 

«Военный коммунизм» можно определить следующим образом: 1) реквизиции в деревнях; 2) строго пайковое распределение продовольствия среди населения городов, разделенного на категории; 3) полная «социализация» продукции и труда; 4) крайне усложненное ордерное распределение последних запасов товаров; 5) монополия на власть с уклоном в однопартийность и удушение всякого инакомыслия; 6) осадное положение и ЧК. Эта система была узаконена IX съездом ВКП(б) в марте-апреле 1920 г. Никто не осмеливался признать ее нежизнеспособной; партии не было известно, что Троцкий предложил ЦК отменить реквизиции в минувшем феврале (1920 г.).»

 

«Ленин демонстрировал свой благожелательный настрой; ранее он дружелюбно принял Нестора Махно; много лет спустя, кажется, в 1938 году, Троцкий сообщит, что они с Лениным подумывали о признании территориальной автономии для украинских крестьян-анархистов во главе с Махно. Это было бы справедливо, не бездарно, и, быть может, подобная широта взглядов избавила бы революцию от надвигавшейся трагедии.»

 

«Ленин, Троцкий, Карл Радек, Бухарин были подлинным мозговым центром революции. Благодаря общему марксисткому языку и опыту европейского и американского социализма они прекрасно понимали друг друга с полуслова, до такой степени, что казалось, вместе думали. (И это подтверждает то, что коллективное мышление составляло силу партии.)»

 

«Троцкий часто приходил на конгресс. Никто лучше его не переносил удары судьбы. В сорок один год на вершине
власти, популярности и славы, трибун Петрограда во время двух революций, создатель Красной Армии, которую он, по словам Ленина, буквально «вытащил из небытия», внесший непосредственный вклад в победу во многих решающих битвах: при Свияжске, Казани, Пулково, признанный организатор победы в гражданской войне — «наш Карно!» — говорил Радек, — он затмевал Ленина своим ораторским талантом, организаторскими способностями, проявленными поочередно в армии и на железных дорогах, качествами блистательного идеолога. Ленин имел над ним лишь одно преимущество, на самом деле огромное — он задолго до революции сделался неоспоримым вождем маленькой большевистской партии, формировавшей кадры будущего государственного аппарата, сектантскому духу которой не внушало доверия слишком широкое и неистовое мышление председателя Реввоенсовета республики. Одно время в кулуарах поговаривали о том, чтобы сделать Троцкого председателем Коминтерна. Эти шушуканья должны были уязвлять Зиновьева, и Ленин, без сомнения, предпочел сохранить в руководстве «всемирной партии» своего глашатая. Впрочем, Троцкий мечтал заняться советской экономикой. Он появлялся одетый во что-то вроде белой униформы без знаков отличия, в широкой плоской фуражке, тоже белой; хорошая выправка, широкая грудь, очень темные бородка и волосы, блеск пенсне, не такой свойский, как Ленин, что-то авторитарное в манере держаться. Быть может, таким видели его мы с друзьями, критически мыслящие коммунисты, относившиеся к нему с восхищением, но без любви. Его суровость, неукоснительная требовательность в работе и в бою, абсолютная корректность манер в эпоху всеобщего панибратства давали пищу для нападок исподтишка и демагогического недоброжелательства. Это не оказывало на меня большого влияния, но его политические решения текущих проблем казались мне свойственными характеру поистине диктаторскому. Разве не он создал Трудовые армии? Не он предложил поставить промышленность на военные рельсы, чтобы вывести ее из невероятной
разрухи? В то время мы не знали, что ранее Троцкий безуспешно предлагал ЦК положить конец режиму реквизиций. Трудовые армии облегчили демобилизацию. В сущности, он просто досконально вникал во все и со свойственной ему самоуверенной энергией последовательно искал решения в самых разных направлениях.
На одном из заседаний он неожиданно спустился с трибуны, сел среди французской группы, чтобы самому перевести свою речь, и страстно заговорил на немного неправильном, но беглом французском. Он живо отвечал на реплики о терроре, насилии, партийной дисциплине. Наша маленькая группа не давала ему покоя. Присутствовали Поль Вайян-Кутюрье, Андре Моризе, Андре Жюльен, Фернан Лорио, Жак и Клара Мениль, Борис Суварин. Троцкий был приветлив и сердечен, но его аргументы разили беспощадно. В других обстоятельствах он вышел из себя в разговоре с испанским делегатом Арландисом, осудившим гонения на анархистов, с силой схватил его за грудки, почти крича: «Хотел бы я видеть вас на нашем месте, вы, мелкие буржуа!» Во время этого конгресса я ближе познакомился с двумя другими большевистскими руководителями, Бухариным и Радеком.»

 

«Р. числился при советском «Нефтесиндикате» по части торговли керосином. «Керосина, — говорил он, — я сроду не видел, кроме как в лампах, и вообще не желаю видеть…» Единственный язык, который он знал кроме русского, был среднеазиатский тюркский. На его френче сиял орден Красной Звезды за Бухару. Коренастый, смуглый, с бритой головой, ястребиным профилем, прищуренными глазами, он сохранил походку восточного всадника. Сюда был сослан за то, что на партсобрании в Москве голосовал неправильно, то есть за демократизацию партии, которую требовали Преображенский и Троцкий. «Или мы возродимся, — говорил он, — или революция пойдет ко дну». Я видел, как его лицо искажалось страданием и сдерживаемой яростью, когда страницы московских газет доносили до нас жестокую полемику против Троцкого. Официальная монополия на печатную продукцию уже тогда невероятно опошляла умы: логика была шаткой, как корова на льду, слог тяжелым, ирония тупой, несчастная голая правда отдана на откуп болванам… Я еще не осмеливаюсь думать, что это конец партии, конец идеализма; что на этом уровне духовной деградации, порожденной гнетом, невозможно жить. Когда мне говорят такое, я еще артачусь; когда Суварин своим ядовитым пером пишет мне об этом, я восстаю, я почти готов кричать об измене. Мы и будем продолжать цепляться за последнюю надежду в течение десяти и более лет, многие — до самой смерти, до пули в затылок с санкции Политбюро. Но все это — преддверие далекого, немыслимого будущего. Троцкий по-прежнему председатель Реввоенсовета, и в руках его стило громовержца. Мы любим партию, не представляем себе жизни вне ее. Мы верим в ее будущность как в самих себя, верим, что нас никогда не предадут. Р. получил орден Красной Звезды в Бухаре, среди песков Туркестана. Он вспоминал однажды в кафе «Грабен», как Троцкий в разгар тифа и скорых расправ настиг мятежную конницу, загнал свою машину прямо в пески и заговорил, обращаясь к этим ликам Евразии XIII века. Он был неумолимо властен, великодушен, красноречив, и сабли были вложены обратно в ножны, и степные всадники издали крик: «Ура! Да здравствует мировая революция!» «У меня гора упала с плеч…» (В 1927 г. Р*. был одним из советников Чан Кайши во время Северного похода, который привел Гоминьдан к победе; он сам внес большой вклад в эту победу, ставшую в Китае легендарной. Исчез во время чисток.)»
По-видимому, имеется в виду И.Я.Разгон (Ольгин), зам. Главы советской военной моссии при Гоминьдане по политической части. Он был отозван из Китая вместе с группой советских военных советников по требованию Чан Кайши в марте 19926 г.; в «Северном походе» не участвовал.

 

«Я был сторонником внутрипартийной оппозиции, которой в 1923—24 гг. руководил Преображенский и которую вдохновлял Троцкий. В России начиналась борьба, важность которой никто еще не осознавал. В то время как назначалась дата немецкой революции, сорок шесть старых партийцев писали ЦК о двух опасностях: слабости промышленности, неспособной удовлетворить потребности села, и удушающей диктатуре аппарата. В духовной нищете последних лет было лишь два просвета — две небольшие, но емкие книжки Троцкого с требованием «Нового курса» и анализом «Уроков Октября» 1917-го; обе были смешаны с грязью нашей официальной прессой.»

 

«Партия дремала. На собраниях присутствовала сплошь равнодушная публика. После чистки университетов молодежь замкнулась в себе. В Москве, в маленьком особняке на Петровке, занимаемом Главконцесскомом, Троцкий рассматривал предложения некоего г-на Уркарта, спорил с компанией «Лена-Голдфилдс», делал вывод, что г-н Хаммер, гражданин США, которому удалось создать первые карандашные фабрики в России, обогащается за счет чего-то другого, потому что ему позволяли вывозить прибыль... Окружение Троцкого, группа старых товарищей, которые, впрочем, все молоды, занимается иными делами. Его секретариат — это единственная в мире лаборатория, непрерывно рождающая идеи. Там на счету каждая минута. Встреча, назначенная на десять часов, не будет сдвинута на десять ноль две. Там я вновь встречаю Георгия Андрейчина, энергичного болгарина с запавшими горящими черными глазами и желтоватым лысеющим лбом. Бывший активист североамериканских ИРМ, этот парень смутно предвидит мрачное будущее: «Мелкая буржуазия богатеет, наступает, рано или поздно она разорвет нас на куски, если мы не свернем ей шею...» Не он один придерживался подобного мнения. (Вскоре Андрейчин будет жалким образом сломлен, предаст нас
из-за болезни жены, сам признает, возвратившись из ссылки: «Я стал сволочью», — сделается крупным чиновником по торговле с США и погибнет в свой черед.) Однако в тот момент мы настроены достаточно оптимистично, Троцкий в серии статей убеждает, что мы идем «к социализму, а не к капитализму», и ратует за сохранение вокруг обобществленных предприятий пространства для частной инициативы, которую ждет неминуемый кризис. Я комментирую эти идеи в парижской «Ви увриер». Виктор Эльцин передает мне указания Старика (Троцкого): «Пока ничего не предпринимать, не обнаруживать себя, крепить связи, сохранять наши кадры 1923 г., пусть Зиновьев исчерпает себя…» Писать хорошие книги, издавать «Полное собрание сочинений» Льва Давыдовича значило поддерживать дух. У Виктора Эльцина холодный характер тактика. Он сообщает, что в Москве левая оппозиция может рассчитывать не более чем на пять сотен товарищей. Сермукс, светловолосый джентльмен, крайне вежливый и сдержанный. Познанский, высокий еврей со взъерошенной шевелюрой. Вся троица — секретари Троцкого, все в возрасте от 30 до 35 лет; они сохранят вплоть до своего, не знаю сколь страшного, конца непоколебимую верность Старику.
Гроза разразилась совершенно внезапно. Мы ее не ожидали. Несколько слов, брошенных Зиновьевым, которого я видел усталым, с потухшим взором, должны были бы просветить меня... Находясь проездом в Москве, я узнал (весна 1925 г.), что Зиновьев и Каменев, на вид все еще всесильные, два первых лица в Политбюро после смерти Ленина, будут свергнуты на ближайшем, XIV съезде партии, и что Сталин предложил Троцкому пост наркома промышленности... Оппозиция 1923 г. мучилась вопросом, с кем сомкнуться. Мрачковский, герой боев на Урале, сказал: «Не смыкаться ни с кем. Зиновьев, в конце концов, предаст нас, а Сталин надует». Активисты старой «рабочей оппозиции» вели себя уклончиво, находя нас слишком слабыми и не доверяя, как они говорили, авторитарному характеру Троцкого.»

 

«Старые ленинградские партийные руководители, почти все знакомые мне с 1919 г., Евдокимов, Бакаев, Лашевич, Зорин, Ионов, Махимсон, Гертик, казалось, сменили душу за одну ночь, и я не мог избавиться от мысли, что они испытывали большое облегчение, отбросив гнетущую ложь, чтобы протянуть нам руку. О том же Троцком, которого еще накануне гнусно поносили, они говорили с восхищением и обсуждали подробности его первых встреч с Зиновьевым и Каменевым. Отношения «лучше, чем когда-либо, как в 1918-ом». Зиновьев и Каменев передали Троцкому письменные свидетельства о том, каким образом в ходе переговоров со Сталиным, Бухариным и Рыковым было решено сфабриковать «троцкистскую» теорию, чтобы развернуть против нее кампанию дискредитации. Они даже пошли на более серьезные откровения, о
которых ниже. Они подписали декларацию, что по вопросам внутрипартийного режима права была оппозиция 1923 г. (Преображенский, Троцкий, Раковский, Антонов-Овсеенко), а не они.
Вокруг нашего ленинградского Центра группировалось десятка два сочувствующих. Зиновьевцы утверждали, что могут рассчитывать на 500-600 подпольно организованных человек. Эти цифры вызывали у нас сомнение, но мы решили начать кампанию привлечения людей, чтобы иметь такую же организацию на случай, если придется сравнивать численность. Группа Зиновьева, которой была известна наша слабость, потребовала немедленного слияния организаций. Мы колебались, передавать ли им список наших руководителей. Как они поведут себя завтра? Многие предлагали скрыть от новых союзников некоторые имена; мы отвергли это предложение как бесчестное. Наши агитаторы взялись за дело. В одном квартале за другим мы проводили полуподпольные собрания. Чадаев, организатор центрального района, приходил ко мне по вечерам и, блестя глазами на морщинистом лице, подводил итоги дня: «Будь спокоен, гарантирую четыре сотни организованных товарищей ко дню объединения!» На самом деле мы наберем больше, но из недоверия отступим перед слиянием. Нечаев и Чадаев отправились в Москву, чтобы сообщить Троцкому о наших опасениях. Затем я поехал проинформировать Льва Давыдовича и представить ему наши возражения. В тот день Лев Давыдович дрожал в лихорадке; губы его приобрели фиолетовый оттенок, но плеч он не горбил, храня на лице все ту же печать ума и воли. Он оправдывал слияние необходимостью объединить политические силы двух рабочих столиц, Ленинграда и Москвы. «Эту битву выиграть трудно, — тихо говорил он, — но у нас большие шансы, и от них зависит спасение революции». Ему приносили шифрованные телеграммы. В обширной приемной Главконцесскома два бородатых крестьянина в овчинных тулупах и лаптях просили Сермукса, чтобы их принял Троцкий, которому они хотели рассказать о своей бесконечной тяжбе с властями далекой
деревни. «Раз Ленин умер, — упрямо повторяли они, — только товарищ Троцкий может решить по справедливости». «Он примет вас, — терпеливо отвечал Сермукс, элегантный и улыбающийся, — но он ничего уже не решает, он больше не член правительства»... Мужики качали головами, видимо, огорченные попыткой уверить их, будто Троцкий больше ничего не решает. «Сделайте вид, что сморкаетесь, когда будете выходить, — сказал мне один из секретарей, — ГПУ посадило фотографов в доме напротив... Впрочем, это товарищи…»

 

«Зиновьев, освобожденный с поста председателя Ленсовета, месяцами отсутствовал в городе. Он приехал вместе с Троцким по случаю сессии ВЦИК, разумеется, чисто формальной*. Серая изморось падала на трибуны, обтянутые красным ситцем, и на манифестацию, проходящую перед Таврическим дворцом. Лидеров оппозиции поместили на трибуне отдельно от официальной группы. Толпа смотрела только на них. Прокричав по сигналу здравицы новому председателю Ленсовета Комарову, процессия достигла возвышения, где стояли легендарные люди, ничего больше не значащие в государстве. В этом месте манифестанты молча замедляли шаг, тянулись тысячи рук, машущие платками или фуражками. Немой, сдавленный, трогательный клич приветствия. Зиновьев и Троцкий принимали его с открытой радостью, уверенные, что видят свидетельство своей силы. «Массы с нами!» — говорили они вечером. Но что могли массы, смирившиеся до такой степени обуздания своих чувств? На самом деле каждый в этой толпе знал, что малейшим неосторожным жестом он рискует своим хлебом, хлебом своей семьи. Мы провели агитационную кампанию, в основном легальную, пользуясь присутствием двух вождей: партийный устав не запрещал членам ЦК встречи с активом... Полсотни человек набилось в комнатенку вокруг располневшего и бледного Зиновьева, с курчавой шевелюрой и севшим голосом. На другом конце стола Троцкий, заметно

* Речь идет об юбилейной сессии ЦИК СССР, которая проводилась в Ленинграде 15 октября 1927 г.

постаревший, почти совсем седой, осанистый, с резко очерченными чертами лица, всегда находивший умный ответ. Работница, сидевшая прямо на полу на корточках, спросила: «А если нас исключат?» Троцкий ответил, что, «в сущности, ничто не может оторвать нас от партии». А Зиновьев пояснил, что мы вступаем в период борьбы, в ходе которой, несомненно, будут исключенные, полуисключенные, более достойные называться большевиками, чем секретари. Добровольцы наблюдали за дворами и подходами, так как в любой момент могло вмешаться ГПУ. Просто и убедительно выглядели вожди диктатуры пролетариата, еще недавно недосягаемые, возвратившись в бедные кварталы искать поддержку у простых людей. Я провожал Троцкого после одного такого собрания, состоявшегося в обветшалом жилище, отмеченном нищетой. На улице Лев Давыдович поднял воротник пальто и опустил козырек фуражки, чтобы не бросаться в глаза. Еще крепкий, несмотря на двадцать лет изнурительной борьбы и ряд блестящих побед, он стал похож на старого интеллигента-нелегала из прошлого. Мы остановили извозчика, я начал торговаться, так как у нас было мало денег. Извозчик, бородатый старорусский крестьянин, наклонился и сказал: «Ради вас — бесплатно. Седайте, товарищ. Ведь вы Троцкий?» Фуражка слабо маскировала вождя революции. Позабавленный, Старик слегка улыбнулся: «Только про эту поездку молчок, каждый знает, извозчик — элемент мелкобуржуазный, ваша поддержка может нам только навредить…
Однажды вечером, у Александры Бронштейн, он заговорил о матросе Маркине, чистом герое, павшем в 1918 году в Поволжье: «Это Маркины сделали русскую революцию…» Спорили о семичасовом рабочем дне, декретированном ВЦИК по решению Сталина, Рыкова, Бухарина, как насмешка над требованиями оппозиции. Мы были против. Мы считали, что лучше было бы увеличить на одну восьмую зарплату. Чего стоит проблематичный досуг в эпоху водки, низкой зарплаты и перенаселенных трущоб? Ольга Григорьевна Лившиц, старый товарищ Ленина, маленькая женщина в очках, чрезвычайно эрудированная, возвышенная и доброжелательная, пришла с длинным исследованием, в котором были проанализированы «оппортунистические ошибки» оппозиции по китайскому вопросу. «Спасибо, — сказал Старик, — я попытаюсь вам ответить»...
Я выступал под вымышленными именами в отдаленных кварталах. Один из моих кружков, полдюжины рабочих и работниц, собирался под низкими елями на заброшенном кладбище. Над могилами я комментировал секретные доклады ЦК, новости из Китая, статьи Мао Цзэдуна (будущий военачальник советского Китая был идейно весьма близок к нам, но держал нос по ветру, чтобы получать оружие и боеприпасы).
Я не верил в нашу победу, более того, в глубине души не сомневался в поражении. Помнится, говорил об этом и Троцкому в его большом кабинете Главконцесскома. В бывшей столице мы насчитывали лишь несколько сотен активистов, в целом рабочие выказывали безразличие к нашим спорам. Люди хотели жить спокойно, я ясно чувствовал, что Старик знает это не хуже меня, но всем приходилось выполнять свой революционный долг. Если поражение неизбежно, остается мужественно встретить его, как же иначе? Непоколебимо идти навстречу ему. Это послужит будущему. Лев Давыдович взмахнул рукой: «Мы всегда рискуем. Одного ждет участь Либкнехта, другого — Ленина».»

 

«Примечательное совпадение дат: советский термидор свершился в ноябре 1927 года, в годовщину взятия власти. Через десять лет исчерпанная революция повернулась против самой себя. 7 ноября 1917 года Троцкий, председатель Петроградского совета, руководил победоносным восстанием. 2 ноября 1927 года «Правда» публикует отчет о его последней речи, произнесенной в октябре в ЦК и прерывавшейся выкриками. В то время как он говорил с трибуны, окруженный людьми, служившими ему оплотом, Скрыпник, Чубарь, Уншлихт, Голощекин, Ломов и некоторые другие, покуда в теле, но не подозревающие, что, в сущности, они лишь беспокойные призраки будущих самоубийц и расстрелянных, оскорбляли его, как зафиксировала стенограмма: «Меньшевик! Предатель! Сволочь! Либерал! Лжец! Каналья! Презренный фразер! Ренегат! Гад!» Ярославский бросает ему в голову толстой книгой. Старый рабочий Евдокимов закатывает рукава, готовый броситься в драку. Нестерпимо саркастичный голос Троцкого чеканит: «Ваши книги нельзя больше читать, но ими еще можно избивать людей»... «Выступающий: За спиной крайних аппаратчиков стоит оживающая внутри буржуазия... (Шум. Крики: Долой!) Ворошилов: Будет вам! Позор! (Свист, все нарастающий, шум, ничего не слышно, звонок председателя. Свистки. Голоса: Долой с трибуны! Тов. Троцкий все время читает, но нельзя разобрать ни одного
слова. Члены Пленума встают с мест и начинают расходиться.)» (Текст «Правды»).»

 

«Иоффе лежал на широком столе в своем рабочем кабинете в Леонтьевском переулке. В комнате приковывал
взор увеличенный портрет Ленина, с огромным лбом, висящий над бюро, где старый революционер записывал свои последние — замечательные — мысли. Он будто спал, скрестив руки, с открытым лбом и ухоженной седеющей бородой. Его веки посинели, в уголках рта застыла печаль. В маленькое отверстие с черными краями на виске был вставлен ватный тампон... За плечами сорок семь лет, тюрьмы, мятеж на флоте в 1905-м, Сибирь, побеги, эмиграция, съезды, Брест-Литовск, немецкая революция, китайская революция, работа в полпредствах, Токио, Вена... Рядом, в комнате, полной детских игрушек, Мария Михайловна Иоффе, с пылающим и сухим лицом, тихо говорила с товарищами. Корреспондент «Берлинер Тагеблатт» Пауль Шеффер обнародовал существование политического завещания Иоффе, после этого ЦК согласился передать его копию тому, кому оно было адресовано, Троцкому. Приняв решение, Иоффе писал, утверждая, прежде всего, свое право на самоубийство:
«Я всегда, всю свою жизнь стоял на той точке зрения, что политический общественный деятель должен уметь вовремя уйти из жизни... Ни в коем случае нельзя спорить против самого принципа ухода политического деятеля из жизни в тот момент, когда он сознает, что не может больше приносить пользы тому делу, служению которому он посвятил себя. Более 30 лет назад я усвоил себе философию, что человеческая жизнь лишь постольку и до тех пор имеет смысл, поскольку и до какого момента она является служением бесконечному, которым является для нас человечество, ибо, поскольку все остальное конечно, постольку работа на это лишена смысла...» Далее следовало утверждение разумной веры, столь великой, что превосходила сам разум, даже рискуя показаться ребяческой: «Если и человечество, быть может, тоже конечно, то, во всяком случае, конец его должен наступить в такие отдаленные времена, что для нас оно может быть принято за абсолютную бесконечность. А при вере в прогресс, как я в него верю, вполне можно себе представить, что даже когда погибнет наша планета, человечество будет знать способы перебраться на другие,
более молодые... Значит, все содеянное в его пользу в наше время будет отражаться и в тех отдаленных веках...» Человек, написавший эти строки и готовый скрепить их своей кровью, прикоснулся к вершинам веры, где нет более ни рассудка, ни безрассудства: и никто не выразил ярче общность революционера со всеми людьми всех времен: «Моя смерть является протестом борца, который доведен до такого состояния, что никак и ничем иначе на такой позор (исключение Троцкого и Зиновьева из ЦК) реагировать не может. Если позволено сравнивать великое с малым (самоубийство Иоффе), то я сказал бы, что величайшей важности историческое событие — исключение Вас и Зиновьева из партии, — что неизбежно должно явиться началом термидорианского периода в нашей революции... Я был бы счастлив, если бы мог быть уверен, что так именно будет, ибо знал бы тогда, что умер недаром. Но, хотя я знаю твердо, что момент пробуждения партии наступит, я не могу быть уверен, что это будет теперь же...
Однако я все-таки не сомневаюсь в том, что смерть теперь может быть полезней моей дальнейшей жизни».
Иоффе обращался к Троцкому с дружеской критикой, призывал его к принципиальности перед лицом истинного ленинизма, требовал внести изменения в этот текст, прежде чем опубликовать его, поручал ему жену и ребенка. «Крепко обнимаю. Прощайте. Москва, 16 ноября 1927 г. Ваш А. Иоффе». Подпись поставлена, конверт запечатан, выставлен на виду на секретер. Краткое раздумье: жена, ребенок, город; бесконечная вселенная и мой конец. Люди французской революции говорили, смерть — это вечный сон... Совершить быстро и четко то, что решено бесповоротно: приставить браунинг к виску, будет удар и никакой боли. Удар и небытие.
Болезнь исключала для Иоффе путь борьбы.»

«Во время съезда в оппозиционном Центре шли непрерывные дискуссии. «Сдадимся на милость, изопьем чашу унижения», — предложили, в конце концов, наши лениградские союзники. Между Зиновьевым и Троцким произошел обмен репликами на клочке бумаги, который передавали из рук в руки: Зиновьев: «Лев Давыдович, настал час набраться мужества и капитулировать»... Троцкий: «Если бы было достаточно только такого мужества, революция произошла бы во всем мире»... XV съезд проголосовал за исключение оппозиции как меньшевистского, то есть социал-демократического уклона. Каменев, который только-только взволнованно вопрошал с трибуны: «Потребуют ли, чтобы мы за одну ночь отреклись от своих убеждений?» — снова взял слово, чтобы сказать: «Мы безоговорочно подчиняемся решениям съезда, какими бы тяжелыми для нас они ни были»... Избавились от Троцкого. Уф! Бухарин, веселый, неистощимый на насмешки, произнес поразительные слова: «Железный занавес истории упал, вы проскочили в последний момент»... Действительно, железный занавес, скорее даже, нож гильотины, но этого пока не понимали. Рыков объявил, что партия будет непреклонно подвергать исключенных репрессиям. Это значило одним словом ликвидировать советскую законность и нанести смертельный удар по свободе мнений. Капитуляция Зиновьева и Каменева показалась нам политическим самоубийством, усугубленным жалким отречением от прежних взглядов. Раковский, Радек, Муралов дали торжественную клятву нерушимой верности исключенных — партии. Раскол претворился в пылкую преданность.»

«Троцкий должен был «по своей воле» уехать в Алма-Ату, на границу с китайским Туркестаном. Отказавшись от лицемерия полюбовных сделок, он получил предписание ГПУ о высылке в административном порядке по статье 58 Уголовного Кодекса за контрреволюционную деятельность. Чтобы об этом — в какой-то степени — стало известно в Москве и в стране, Троцкий решил сопротивляться. Он жил у Белобородова, уральского большевика, который в 1918 году решил участь династии Романовых, а еще недавно был наркомом внутренних дел — в Доме Советов в переулке Грановского (бывшем Шереметьевском). Именно туда я зашел попрощаться за несколько дней до того, как он был насильно отправлен в ссылку. Товарищи днем и ночью следили за улицей и домом, сами находясь под наблюдением агентов ГПУ. Мотоциклисты наблюдали за проездом автомашин. Я поднялся по служебной лестнице на нужный этаж, увидел охраняемую дверь: «Это здесь». На кухне мой товарищ Яковин, руководивший службой охраны, составлял какой-то документ. Старик принял меня в маленькой комнате окнами во двор, где стояла лишь английская кровать и стол, заваленный картами всех стран мира. В куртке с сильно потертой подкладкой, бодрый и высокий, с пышной, почти совсем седой шевелюрой и нездоровым цветом лица, он, как зверь в клетке, маялся беспокойной энергией. В соседней комнате снимали копии с посланий, только что им продиктованных; в столовой принимали товарищей со всех уголков страны, с которыми он торопливо разговаривал в перерывах между телефонными звонками. В любой момент всех могли арестовать. А что после ареста? Неизвестно, но мы спешили извлечь пользу из этих последних часов, ибо это воистину были последние часы. Мой разговор с Троцким в основном вращался вокруг международной оппозиции, деятельность которой нужно было любой ценой расширить и систематизировать. Старик недавно получил из Парижа первые номера «Контр ле куран»*, издаваемого моими друзьями Магдаленой и Морисом Пазами, в котором я сотрудничал. Он был доволен направлением и видом издания, посоветовал мне уехать, пусть даже нелегально, во Францию, чтобы работать там на месте. Вскользь обсудили и такой вариант. «Мы начали борьбу по существу, которая может продлиться годы и потребовать многих жертв, — говорил он. — Я уезжаю в Среднюю Азию, постарайтесь уехать в Европу... Желаю удачи!» Мы обнялись. На улице сумерки помогли мне сбить шпиков со следа. Назавтра или через день толпа помешала отъезду Старика, заполонив вокзал. ГПУ решило неожиданно схватить его и похитить. Чтобы не дать возможности для лживых домыслов относительно его отъезда, Старик позволил политической полиции взломать двери, отказался идти — его несли до машины, которая затем поехала к какому-то пустынному полустанку. Я думал, что он в сущности подошел к вершине своей судьбы. Будь он тайно убит, чего мы все опасались, он остался бы символом погубленной революции. Живой, он будет продолжать борьбу и труды, пока пальцы держат перо, пока грудь вздымается дыханием, даже за тюремными стенами. Более, чем ясность его суждений как экономиста и политика, чем выразительность его слога, эта стойкость в эпоху морального оскудения делала из Троцкого образец, само существование которого, даже с кляпом во рту, возвращало веру в человека. Поношения более не имели власти над его именем, расточавшиеся потоками клевета и оскорбления, в конце концов, бессильные, оборачивались против самих себя, создавая вокруг него новый странный ореол; и он, никогда не умевший строить партию — его способности идеолога и организатора были иного, совершенно отличного свойства, нежели качества оргсекретарей — приобрел, благодаря своей моральной силе и мышлению, несколько тысяч непоколебимо преданных сторонников. Он уехал, исчез. «Известия» мелким шрифтом сообщили о его ссылке за «контрреволюционную деятельность». Нелепое обвинение. За восемнадцать месяцев до этого был возможен переворот против Политбюро Зиновьева-Каменева-Сталина, и мы, оппозиционеры, рассматривали такую возможность. Армия и даже ГПУ приняли бы Троцкого подавляющим большинством, если бы он захотел; ему это не раз повторяли. Не знаю, было ли среди руководителей левой оппозиции формальное обсуждение темы, но известно, что вопрос ставился (конец 1925 — начало 1926 гг.), и именно тогда Троцкий решительно отказался от власти из уважения к неписаному закону, не позволяющему прибегать к государственному перевороту в рамках социалистического строя; ибо слишком велики шансы, что власть, добытая подобным образом, даже с самыми благородными намерениями, превратится затем в военную и полицейскую диктатуру, антисоциалистическую по определению. Позднее, в 1935 году, Троцкий писал: «Нет никакого сомнения, что произвести военный переворот против фракции Зиновьева, Каменева, Сталина и проч. не составляло бы в те дни никакого труда, и даже не потребовало бы пролития крови; но результатом такого переворота явился бы ускоренный темп той самой бюрократизации и бонапартизма, против которых левая оппозиция выступила на борьбу». Вряд ли можно яснее подчеркнуть, что цель отнюдь не оправдывает средства, она их определяет, и что для создания социалистической демократии старые средства военной силы не применимы.»

 

«Время от времени я виделся с Иваном Никитичем Смирновым, наркомом почт и телеграфа, в его маленьком кабинете на Варварке. В возрасте чуть за пятьдесят, он был высок, прям, худощав, с застенчивым и одновременно твердым взглядом, сдержанными манерами; серо-зеленые глаза глядели из-под пенсне задумчиво и молодо. Когда я однажды спросил у него, прочитывается ли вся корреспонденция из-за границы (официально почтовой цензуры не существовало), он живо ответил: «Вся. Ничего ей не доверяйте... В моем ведомстве есть настоящее предприятие ГПУ, которое этим занимается, и куда я не имею права заходить»... Когда у него отобрали министерский портфель, он был доволен. «Всем нам пошло бы на пользу некоторое время побыть рядовыми»... Не имея ни гроша, он отправился на биржу труда регистрироваться как безработный специалист по точной механике. Он простодушно надеялся быстро найти работу на каком-нибудь заводе. Мелкий советский чиновник оторопел, когда перед его окошком склонился этот высокий седеющий добряк с живыми глазами, написавший в анкете, которую ему дали заполнить, в рубрике «последняя занимаемая должность»: «Нарком почт и телеграфа». Биржа труда проконсультировалась в ЦК, и ГПУ сослало Ивана Никитича в Закавказье. Возмутительные репрессии начинались мягко. Во время боя под Свияжском в 1918 году, вместе с Троцким, Розенгольцем, машинистами особого поезда и просто машинистками, поварами и телеграфистами Иван Смирнов остановил бегство красных и победоносное наступление белых под командованием Каппеля и Савинкова. Тогда эта горстка людей спасла нарождающуюся республику. Позднее, в 1920—1921 гг., именно Смирнову Ленин поручил навести порядок в хаосе Сибири и установить советскую власть в российской Азии. Для молодого поколения он без позы и фразерства воплощал в себе партийный идеал.»
 

«Никто не соглашался видеть зло в его истинном масштабе. Никто из нас не хотел признавать, что бюрократическая контрреволюция осуществилась, что новое деспотическое государство вырвалось из наших рук, чтобы раздавить нас и привести страну к абсолютному молчанию. Из своей ссылки в Алма-Ате Троцкий продолжал настаивать, что этот режим остается нашим, пролетарским, социалистическим, хотя и больным; что партия, которая нас отлучала, сажала в тюрьмы, начинала убивать, — по-прежнему наша, и мы продолжаем во всем следовать партийному долгу и жить только ради партии, служить революции только вместе с ней. Мы были невольниками партийного патриотизма, он вызывал наш бунт, и он же выходил нам боком.»

 

«В 1928 году Троцкий из алма-атинской ссылки писал нам, что против правой, представляющей опасность сползания к капитализму, мы должны поддерживать «центр» — Сталина. Сталин зондировал вождей политической оппозиции даже в тюрьмах: «Вы поддержите меня против них, если я восстановлю вас в партии?» Мы колебались и спорили об этом. В суздальском изоляторе, то есть в тюрьме, Борис Михайлович Эльцин потребовал вначале созвать конференцию исключенных оппозиционеров и поставил вопрос о возвращении Троцкого. На этом переговоры приостановились.»
 

«Наша связь с Троцким почти полностью прервалась. Вообще контактировать между собой было столь сложно, что мы несколько месяцев считали Раковского умершим, хотя он был только болен. Кажется, в 1929 году мне удалось переслать Троцкому объемистую корреспонденцию из Верхнеуральского изолятора, написанную микроскопическими буквами на тонких полосках бумаги: это было последнее, что он получил от гонимых. «Бюллетень оппозиции», издаваемый Троцким, поступал к нам лишь от случая к случаю, в отрывках, а к этому времени вообще перестал доходить. Меня даже приводило в восхищение, как плотно можно замкнуть интеллектуальные, или, точнее, полицейские границы огромной страны. Мы узнавали о направлении мысли Троцкого лишь со слов чиновников, арестованных по возвращении из-за границы, они обсуждали эту тему в тюремных дворах, последних прибежищах свободного социалистического мышления в СССР. Мы сильно огорчились, узнав, что по большинству важных вопросов Троцкий, не лучшим образом вдохновляемый своим партийным патриотизмом, глубоко ошибался. Когда казнили Блюмкина, что было обычным преступлением для ГПУ, он все еще защищал принципы этой инквизиции. Позднее он принял за чистую монету саботаж, «заговоры» технических специалистов и меньшевиков, не мог вообразить, до какой степени бесчеловечности, цинизма и психоза дошел наш полицейский аппарат. У нас не было никаких возможностей проинформировать его, но социалистическая печать той эпохи выносила толковые суждения об этой чудовищной лжи.
Вместе в Троцким мы выступали против чрезмерных темпов индустриализации, насильственной коллективизации, раздутых планов, жертв и бесконечно опасного перенапряжения, навязанных стране бюрократическим тоталитаризмом. Одновременно, несмотря на все бедствия, мы признавали успехи этой индустриализации. Мы приписывали их огромному нравственному капиталу социалистической революции. Запасы мудрой и решительной народной энергии, созданные ею, казались неисчерпаемыми. Преимущество планирования, каким бы неумелым и тираническим оно ни было, в сравнении с отсутствием плана также бросалось в
глаза. Но мы не могли, в отличие от множества иностранных туристов и буржуазных журналистов, простодушно склонных восхищаться силой, не констатировать, что общие расходы на индустриализацию были во сто крат умножены тиранией. Мы оставались при убеждении, что режим социалистической демократии сделал бы это лучше, бесконечно лучше, с меньшими затратами, без голода, террора, удушения свободной мысли.»
 

«Позднее, в рядах оппозиции, такой здравой в своих устремлениях, Троцкий не желал терпеть никакой точки зрения, отличной от его собственной. А что говорить о других кругах, подверженных поветриям коллективной истерии, небескорыстной слепоты и традиционной инертности?»

Из книги Серж В. «От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера» / Пер. с фр. Ю.В. Гусевой, В.А. Бабинцева. - М.: НПЦ "Праксис" (Виктор Серж - псевдоним Виктора Львовича Кибальчича)

Рубрика: 
Персона: