Ревизионизм.

Ревизионизм.

Ревизионизм

Ревизионизм следует воспринимать скорее не как систематическое усилие критики и интеграции марксизма, производимое группой солидарных с ним авторов, а как протест, разнообразно выраженный и мотивированный, молодого поколения социалистов против плоского конформизма чистых марксистов, неспособных приложить теорию к новой практике рабочего движения и воспринять идею социализма, которая не была бы тесно связана с материалистической позицией в философии. Связь между Бернштейном, Сорелем, Жоресом, Кроче, Лабриола, Мондольфо — ограничусь перечислением наиболее известных имен — скорее психологического и полемического порядка, нежели позитивного: потребность, толкавшая их, была общей, но их выводы относительно сути и значения марксистского учения часто расходились, иногда даже противоречили друг другу. Каждый из этих авторов выдвигал собственную трактовку, порой приводившую к возникновению нового «направления», либо «школы» (Бернштейн в Германии, Сорель во Франции и Италии). Однако, несмотря на разно­бой голосов, что-то общее связует их и позволяет нам говорить о них, как о едином течении. Весь ревизионизм, и правый, и левый можно свести к умению ввести в систему марксизма понятие воли и оптимизма в рабочем движении. И сторонники революции

[39]

были движимы тем же стремлением: порвать с идеей исторической необходимости, столь жесткой у Маркса, либо свести ее к формулировке достаточно гибкой, чтобы уложить в требования бланкистского волюнтаризма. Тот же ленинизм, при всем уважении к букве марксизма, всего лишь развил самостоятельным и оригинальным образом все волюнтаристские аспекты системы, т. е. учение о переходных периодах истории, роли диктатуры и террора.

Ревизионисты не всегда осознавали значение выдвигаемых ими критических положений. Отметим, что поначалу их предложения были более чем умеренны. Они лишь стремились преодолеть некоторую односторонность учения и отсутствие гибкости в вопросах тактики и прежде всего придать относительный и второстепенный характер установке на социальную катастрофу. Никто не помышлял о посягательстве на основы системы, к которой все сохраняли почтение. Бернштейн никогда не думал противопоставлять себя Марксу. Ревизионизм желал оставаться в рамках системы и действовать осторожно, опираясь на бесчисленные цитаты Маркса, чтобы на место Маркса, каким его представляла ортодоксальная традиция, жесткого и прямолинейного, поставить Маркса более сложного и человечного.

Не следует полагать, что к подобному результату они пришли лишь благодаря владению диалектикой, через априорные толкования. Они имели мощную поддержку — а до определенного момента и оправдание — в необычайной сложности личности Марк­са, на которую они указали впервые. Маркс марксизмом не исчерпывается, и во многом даже его опровер­гает. Во всей жизни Маркса — что нашло отражение в им написанном — главным является противоречие между чувством и разумом, наукой и верой. В Марксе живет дух вечно живой и мятежный — дух моралиста, апостола, борца, — который, похоже, высмеивает холодного ученого. Согласно классической драме всех интеллектуалов, которым заказана деятель-

[40]

ность, подавленные стремления отражаются на их теоретической деятельности, нанося ей ущерб. Несмотря на осуждение любого этического или религиозного порыва, Марксу никогда, даже в самых сухих и сложных рассуждениях «Капитала», не удалось скрыть религиозный пыл веры, предшествовавшей оформлению системы.

Идя от системы к автору, восстанавливая этапы его мысли, ловко акцентируя внимание на опытах и влияниях молодости и толкуя затем в свете этих более сложных элементов сухие марксистские теоремы, ревизионистам было нетрудно показать упрощенность и односторонность его интерпретации, бывшей наиболее распространенной. Просеивая каждое слово, вспоминая любой прецедент, состояние души, конкретные, действительные ситуации, они в конце концов невероятно усложнили дискуссию, и там, где Маркс был краток и назидателен, они внесли микроб сомнения. Но пришедший с мечом от меча и погибнет.

Марксизм — построение догматическое и не выносит микроба критики; ревизионизм, невзирая на все оговорки, мягкость и осторожность, не избежал судьбы всех ересей, которые начинались именно с замечаний второстепенного характера и приходили к полному опровержению догматов. В таких случаях имеет значение не предлог, но метод. Метод ревизионистов был особенно разрушителен. За короткий срок расхождения, бывшие второстепенными, стали непреодолимыми. От вопросов практического и тактического характера пришлось поневоле перейти к более глобальным, вплоть до отрицания самой теории исторического материализма, стержня всей системы. Тщетно ревизионисты пытались приуменьшить глубину возникших расхождений, отказываясь подвести им окончательный итог и продолжая заявлять, что в основных вопросах они согласны с марксизмом.

Подведением итогов занялись ортодоксы и особенно буржуазные авторы: и это было свидетельством

[41]

краха. Чтобы составить представление о серьезности раскола, достаточно сделать общий обзор позиции, которую занимали в начале 1900 года два самых типичных представителя ревизионистского движения: Бернштейн и Сорель.

В начале своей знаменитой книги «Предпосылки социализма» Бернштейн пишет, что разделяет философские положения марксизма и признает их глубоко научный характер. Он намеревался лишь «прояснить» и «расширить» их применение, поставив на несокрушимую основу принципы новой социалистической науки. В этой науке он отделял «чистую», неприкосновенную часть — исторический материализм — от прикладной, которая, в отличие от первой, могла быть подвержена изменениям, не нанося ущерба принципам. Однако, когда он переходит к определению этой «чистой» части, начинаются неприятности. Уверяя, что Маркс часто неправильно выражал свою мысль и что, подобно всем новаторам, выразил новую теорию слишком односторонне, Бернштейн исказил ее порой до неузнаваемости. Например, он утверждал, «необходимость полного осознания, наряду с производительными силами и производственными отношениями, идеи права и морали, исторических и религиозных традиций, влияний местоположения, природы и времени, в которое они происходят» — отметим ловкость этого ненавязчивого введения в перечисление «природы и духовных склонностей» человека. Он, кроме того, утверждал, что в современном обществе с каждым часом нарастает способность направлять экономическое развитие — именно благодаря большему знанию в этом развитии; так личностям и группам удается защитить все большую часть их существования от влияния необходимости, утверждающейся против, либо независимо от их воли. В заключении он указывает, что в идеологии, как и в экономике, современное общество богаче предшествующих обществ, именно потому, что причинная связь между развитием технико-

[42]

экономическим и развитием общественных тенденций становится все менее прямой.

Священные замечания, ныне молчаливо принимаемые всеми современными социалистами, но они никак не следуют из марксистских предпосылок. Но этого мало. Бернштейн, к тому же объявлявший себя стопроцентным марксистом, по сути проводил в своей книге не более не менее, как отказ... от идеи исторической необходимости. От идеи, поясняет он, что мир движется к предопределенному строю. И основывал его, естественно, на базе более чем известных юношеских комментариев Маркса к Фейербаху, которые служат исходным и конечным пунктом всяческого ревизионизма.

Наивность Бернштейна доходит просто до невероятного, когда он притворяется убежденным, что его доктрина — не более, чем новая трактовка, смягченная форма изложения, которая ни в коей мере не затрагивает единства системы и, более того, повышает ее «научность».

«Проблема теперь состоит лишь, — замечает он, — в том, чтобы точно установить количественное соотношение различных факторов и ведущих исторических сил». Ну надо же, чтобы именно эту проблему Маркс горделиво полагал однозначно им решенной.

Сорель (я говорю о Сореле — градуалисте, перед его обращением к синдикализму), еще более откровенен и решителен. Он именно, что отрицает существование марксистской «системы» и смеется над верящими в «научный» социализм. Отвергая детерминистскую интерпретацию марксистского исторического учения, не принимая теории однородности класса пролетариев — также отрицая, что классов именно два, и обязательно антагонистических, — он настаивал на роли национального фактора, исторических условий, интеллектуального развития, отказывался верить в непоправимую анархию капитализма, отвергал катастрофическую теорию. Полагал ошибочной теорию стоимости, утверждал

[43]

верховную значимость моральных проблем, вскрывал отголоски утопизма в марксистских произведениях, упрекал Маркса как историка в полном отсутствии методологии и знания психологии и даже ставил под сомнение саму оригинальность Учителя.

Он полагал, что может критиковать таким образом во имя самого Маркса или по крайней мере во имя духа его учения, не понятого глупыми школяра­ми. Он был не согласен с идеей Маркса определить глобальное влияние производительных сил на историю. Тем более, что марксизм ничего не объясняет о технологическом развитии, история которого полна конъюнктуры и риска.

Но если бы руководствоваться этими принципа­ми, они не принесли бы большей пользы, поскольку следовало бы открыть другие принципы, благодаря которым появились сами производительные силы. Не следует забывать — предупреждал он — что производительные силы производятся людьми.

Для Сореля исторический материализм имеет лишь практическое, тактическое значение. И поскольку это философия действия, ей полезно преувеличивать значение объективных вещей, чтобы избежать ошибочных действий революционеров. Маркс — говорит Сорель — хотел посоветовать революционерам быть осторожнее. Из соображений тактического и психологического порядка, т. е. чтобы достигнуть наилучших результатов, он придал этому совету «форму абсолютного закона, управляющего историей». Объяснение, без­условно, остроумное, и хорошо бы Маркс нас им снабдил, хотя бы чтобы избавить от целой библиотеки его толкований. Однако — при всем уважении к Сорелю — мало убедительное. Действительно, это абсурдное «объяснение» вместе с другими, которыми богата революционная литература, очевидным образом свидетельствует о замешательстве и растерянности все более серьезном, в котором оказалось новое поколение, перед лицом проблемы безоговорочного принятия марксистского наследия.

[44]

Уместно здесь привести наряду с критическими разборами философов и социологов, критику, последовавшую со стороны экономистов, от Бём-Баверка до Парето. Они указывают на многочисленные ошибки, софизмы и противоречия в «Капитале», большую роль Родбертуса в выработке самых знаменитых теорий. Они ставили под сомнение определение стоимости как величины, производной лишь от работы. Они доказали неизлечимое противоречие основного марксистского тезиса (что переменный капитал сам по себе способен производить прибавочную стоимость) и отрицали, что заработная плата соотносится с прожи­точным минимумом. Внешне критика экономистов, которых все скопом называли «буржуазными», не вызвала в лагере «научных» социалистов ничего, кроме презрения и иронии. Но в действительности ни один серьезный социалист, после этих критических замечаний, идущих еще от Бернштейна, не мог полностью согласиться с экономическими теориями Маркса.

Критика была столь решительна, что в «Предисловии к нищете философии» Энгельс даже признал, что принцип прибавочной стоимости не является главным в научной концепции социализма, с того момента, когда Маркс построил обоснование по­строения коммунизма на неизбежности разрушения производственной системы капитализма. Новая школа добавочной прибыли, существованием которой Маркс не интересовался, хотя возникла она еще при его жизни, обратила в свою веру большую часть экономистов социалистического толка. Во всяком случае, Энгельс в конце концов признал возможность построения социализма на основе теории степени конечной прибыли. Он удовлетворился замечанием, что речь шла о вульгарном социализме.

Что осталось от марксисткой системы после это­го шквала критики?

Единство системы было нарушено. Исторический материализм превратился в эклектическую, хотя

[40]

и всеобщую теорию, которая пыталась судить обо всем и не могла ни о чем конкретно, роль которой в руководстве конкретным социалистическим движением практически свелась к нулю. Ревизионизм отбросил детерминизм и поставил человека, во всей целости его бытия, — а не как элемент производства — в центр истории. В отношениях между экономикой и идеологией, или, точнее, между производительны­ми силами и производственными отношениями с од­ной стороны, социальными отношениями с другой, он выделил не прямую зависимость вторых, но отношение сложной взаимозависимости, хотя и признавая, особенно для минувших исторических эпох огромную важность экономического фактора; отводил теории стоимости роль лишь в области экономики, защищая при этом ее положения в области этики и права; отрицал неизбежность и насилия, и диктатуры, и их роль в рождении нового общества, с цифра­ми в руках доказывал ошибочность знаменитых законов концентрации капиталов, обнищания масс и пролетаризации, отрицал обострение отношений между классами, и, более того, отмечал во всех странах начало демократических преобразований, в которые включалась и буржуазия, все более поворачиваясь лицом к новым общественным потребностям. Социал-демократия, говорил в заключение Бернштейн, должна больше интересоваться ближайшими задачами, нежели конечными целями борьбы; эти последние — завоевание политической власти, экспроприация ка­питала — является вовсе не конечными целями, но простыми способами реализации вполне определенных целей и стремлений.

Новая формула такова: движение — все, цель — ничто. «Социал-демократии, — писал он, — следует набраться мужества и освободиться от устаревших словесных формулировок, дабы предстать тем, что она есть в действительности: партией демократических и социалистических реформ».

Это о правом ревизионизме. Существовал также

[46]

— хотя менее глубокий и оригинальный — и ревизионизм левый. В общем, марксизм не был больше единой системой, однозначной и категоричной. Отныне многочисленные политические и культурные течения могли на законном основании возводить себя к Марксу; определение «марксистский» звучало все более общо и расплывчато. Детерминисты и волюнтаристы, реформисты и революционеры яростно оспаривали друг у друга наследие Учителя. Экономисты более восприимчивы к строгому детерминизму; философам и пропагандистам оказались ближе идеи волюнтаризма.

Марксист Лория, марксист Сорель, марксист Ленин, марксист Турати, марксистом оказывается политик, который считает теорию классовой борьбы основным элементом. Марксистом оказывается исто­рик и социолог, принимающий исторический материализм без убеждения в неизбежности наступления социализма. Одни воспринимают марксизм как концепцию, которая представляет в новом свете все сто­роны мыслительной деятельности человека, дает жизнь новым марксистским направлениям в философии, экономике, истории, праве, даже эстетике; для других речь идет об историографической догме или скорее тенденциозной системе наблюдений, замечаний и прогнозов, не поднимающейся до уровня философской системы. Маленькое вавилонское столпотворение, позволившее противоречивым течениям и положениям украсить себя славным именем потомков Маркса, питая полемику, которая с каждым часом становилась все бесплодней и бессвязней.

Мы, следующее поколение, обратились к марксизму и социализму, будучи знакомы с критической литературой и представляя себе необъятность накопленного опыта. Мы были подготовлены к борьбе и не испытывали замешательства и растерянности. Но для старших, для конформистов той поры, привыкших думать единственно цитатами из Маркса, все это было почти что революцией в области духа. Они не

[47]

могли примириться с пересмотром интеллектуально­го наследия, составившего славу их молодости; даже соглашаясь внутренне с необходимостью, хотя бы и осторожной, переоценки, они оставались пленника­ми марксистской пропаганды первого периода, этой мифологии еще невежественных масс. Перед лицом столь грозного поражения они резко поднялись во главе с Каутским. Поддержанные идеологическим консерватизмом и консервативным лексиконом, эти борцы, для которых престиж Маркса оставался огромен, обвинили ревизионистов в покушении на миф, в компрометации конечных целей борьбы, в стирании всех существенных границ с буржуазным радикализмом. Они утверждали, что ревизионисты хотят погасить огонь веры и энтузиазма масс и перенести в неопределенное будущее возможность всеобщего и полного освобождения; что они встали на позиции необъективных «буржуазных критиков» марксизма, создавая основу для развития вырожденческих направлений мещанского социализма, уже столь сурово заклейменных Марксом.

Ревизионисты, особенно в Германии, Мекке марксизма, сметенные почти единодушным осуждением на съездах, искренне желая сохранить единство рабочего движения, — а оно более всего их и занимало, поскольку в ближайшем будущем должно быть отомстить за их поражения — отошли на менее уязвимые теоретические позиции и послушно подчинились мнению большинства. Продолжению борьбы до последнего за освобождение политического социализма от шор марксизма они предпочли молчание или узкие лазейки чисто интерпретационных вопросов.

По их голосам чистые марксисты, сохраняющие главенство на съездах, поняли, что невозможно про­сто предать анафеме рабочее движение и новую экономическую реальность, на которой оно привилось и развивалось, но что оставлять в покое молодое поколение также рискованно, ибо оно будет продолжать погружаться в еще более глубокую ересь. В

[48]

их глазах примирение также было необходимо. Потребность в единстве была настоятельна. Допускать возможность пересмотра самих основ учения Марк­са, конечно, не следовало, но также не следовало оставаться совершенно невосприимчивыми к современности.

Таким образом, шли попытки искусственного сближения позиций ревизионистов и ортодоксов. Они сошлись на выводе, что марксизм нельзя считать теорией совершенно определившейся и завершенной во всех деталях. Существовало основное, неприкосновенное ядро, которое никто не брал на себя труд точно обозначить; но из него можно было делать различные практические выводы, нисколько не покушаясь на принципы. Ранее в массах проповедовались революционный взрыв, нетерпимость и недоверие к легальным методам борьбы и реформам, освящаемые именем Маркса. И прекрасно, теперь понесем им градуализм, веру в демократические институты и реформы, также с именем Маркса, Маркса пересмотренного, дополненного, усмиренного. Важна была сама возможность сослаться на Маркса, спасти традицию, не дать экстремистам присвоить его имя, показать пастве, что по существу ничего не измени­лось, что если порой и приносилась в жертву буква учения, то ради спасения его бессмертного духа.

Так обстояли дела в первые годы нового века и процесс этот проходил широко и стихийно, очевидно имея под собой глубокие обоснования. Бессмысленно было бы слишком сурово осуждать его. Позволю себе лишь рассмотреть его результаты. Результаты были таковы, что большая часть завоеваний ревизионизма была утрачена. Именно в тот момент, когда казалось, что лучшие представители нового поколения смогут освободиться от марксистского рабства, они возвращались, с некоторыми оговорками чисто формально­го характера, в привычную колею.

Примирение (между практикой и между ревизионистами и ортодоксами) было чисто внешним,

[49]

продиктованным обстоятельствами и вовсе не свидетельствовало о преодолении кризиса, который шел прежде всего и главным образом в сознании людей. Революционеры проявляли лживость или слепоту, реформисты — слабость. Избранный путь был путем наименьшего сопротивления, двусмысленности, приспособления и казуистики. Разбирательство приняло схоластический характер и это оттолкнуло лучших, стало плохим воспитательным примером для масс и на много лет сделало невозможным мужественный разговор об идеологии, условие обратного праксиса второго дыхания социалистического движения.

[50]

Рубрика